Басурман - Страница 16


К оглавлению

16

Очередь дошла до Русалки. Лицо его подернуло; он начал похлопывать веками. Видно было, что и его тронуло за живое. Он, однако ж, молчал скрепя сердце. Товарищ его продолжал, бросая на него насмешливые взгляды.

– А братчина была на весь мир! Не одну бочку меду выкатили из погребов, не одна почетная голова упала под стол. И корабленники разносили гостям на память новоселья… Был ли ты зван, дворецкий великокняжеский?

Ничто не могло так расшевелить жадную душу дворецкого, как напоминание о потерянной выгоде. Встревоженный, он отвечал со вздохом:

– Где нам между шелонских богатырей! Мы не драли кожи с пленных новгородцев (он намекал на князя Даниила Дмитриевича Холмского); мы не водили сына-птенца, бессильного, неразумного, под мечи крыжаков – на нас не будет плакаться ангельская душка, мы не убивали матери своего детища (здесь он указывал на самого Образца). Где нам! Мы и цыпленка боимся зарезать. Так куда же соваться нам в ватагу этих знатных удальцов, у которых, прости господи, руки по локоть в крови!

– Да, мы не зарежем цыпленка, которого задавить можем, а натянем лук и пустим каленую стрелу в коршуна, что занесся высоко. Любо, как грохнет наземь!.. Греха таить нечего, обоим нам обида кровная! Унижение паче гордости. Дело овечье протягивать голову под нож. Око за око, зуб за зуб – гласит Писание. Мы грешные люди: по-моему, за один глаз вырвать оба, за один зуб не оставить ни одного, хоть бы пришлось отдать душу сатане!

Русалка плюнул, перекрестился и прошептал:

– Прости, господи!

– Не молитвы, а думы хитрой жду от советника и друга. Твоя голова не горит, не идет кругом, как моя. Ты для меня раз, в другой я для тебя, будут и за нас, мы за них, круговая порука, хоть стоном пойди земля! И в других странах, сказывают наши ездоки, знатные люди не иначе крепко держатся.

Коварно улыбнулся Русалка и примолвил:

– Не утаю от тебя, задушевный… Я уж нес к господину нашему думку на сердце; на первый раз охнет от ней воевода, будто ударили его ослопом. Ведаешь, едет к нам от немцев лекарь Онтон, вельми искусный в целении всяких недугов. Остается ему три дня пути…

– Что ж из этого?

– Вот что, задорная голова! У Образца новые каменные палаты, поставленные на славу и, прибавить изволь, на его голову. Деревянный свой, трухлый двор он сломал; перейти ему некуда. Нашему господину и великому князю потребно, чтобы врач, ради всякого недоброго случая, от чего господи оборони Ивана Васильевича на всяк час живота его – слова из речи не выкинешь, от слова не сделается, – потребно, говорю я, чтобы врач находился неподалеку от его хоромин. Из них в палаты Образца будто рукой подать. То и подобает лекаря Онтона, поганого немчина…

– Поставить в каменные палаты воеводы, – перебил Мамон радостным голосом, – отобрать у него лучшие клети, оружейную, постельную, сени… Немчин для него в доме хуже нечистого; того ладаном выкуришь да святой водой выгонишь, а этого, засадит раз Иван Васильевич, не выживешь никакою силою. Придется хозяину хоть в удавку! Но позволит ли великий князь?

– Берусь за это. Тебе нельзя замолвить и словечка: о твоем размирье с Образцом если не знает еще наш господин…

– Так узнает ныне же, и через тебя… не правда ль?

– Не утаю, батюшка, поведаю… Ныне я на тебя, завтра ты на меня, скажем друг на друга, только такие дела, за которые Грозный потрясет по маковке, а корня не тронет. Ты цел, я цел, а мы свое дельце сделали. Но речь, кажись, мы вели о немчине. Ты ведаешь, Образец в набережных сенях обидел посла немецкого. Грозно повел тогда на него очами Иван Васильевич; несдобровать бы воеводе, да шелонская битва была на горячей памяти, и… цел остался он. А прислушайся ушком у сердца великого князя: ох, кипит, гудит в нем нелюбье. И будет легче ему, хоть окипь сбросить на рьяного боярина и за почетного немчина отплатить ему немчином же. Стоит только намекнуть…

Остановил Мамон своего коня, скинул шапку и, опустив ее низехонько, также поклонился, сколько мог ниже, как бы признавая его сатанинское первенство.

Этот, ухмыляясь, слегка приподнял свою и примолвил:

– Люди свои, сочтемся, батюшка Григорий Андреевич!

– Мы сочлись уж, если признаешь мою услугу. Будем говорить душа в душу. Ведь ты начал дело о князе Лукомском и толмаче его?

– Видит бог, в угоду Ивану Васильевичу и ради добра земле русской… Литвин подослан своим государем Казимиром известь Ивана Васильевича… холоп на него показал… зелье нашли… чего лучше, чтобы придраться к Литве, где пристань держат для всякого, кто только осерчает на нашего господина!

– Пытал я Лукомского и толмача, латынщика Матифаса… не признались! Призывал баб лихих, давал лизать зелье, одной всыпал насильно добрую задачу в горло, давал в хлебе собаке: ни баба, ни собака не околели.

– Ну что ж после, родной?.. – спросил Русалка со страхом.

– После?.. Для тебя… от одной маковой крупинки разорвало ту же собаку! Все скрепил золотой петлей! Не бойся, тебя в лжецы не поставлю, Михайло Яковлевич!

В свою очередь, дворецкий снял исщипанную шапку и, низко поклонясь, примолвил:

– Сам господь заплатит тебе!

– Полно, не греши, Михайло! Свои люди, сочтемся. Услужи мне только Образцом.

Дворецкий показал с чувством на церковь Спаса, к которой они подъезжали. Вышки великокняжеских хоромин выглядывали уж из-за нее. Чтобы не подозревали в них какого сговора, они поехали, один по набережной Кремля, другой – к Никольским воротам. Расставание их было только до великокняжеского двора, где они должны были свидеться.

На поклоны прохожих, знавших, что они сильные люди, Мамон едва приподнимал свою шапку, Русалка отвечал низкими поклонами. Одни молодые удальцы, которым терять было нечего, кроме своей головы, провожали первого именем наушника, которое он и оставил за собой в потомстве, второго подстреливали только слегка насмешками. Надо сказать, что Мамон был особенно нелюбим народом за то, что, во время нашествия ордынского хана Махмета на русскую землю, склонял великого князя на робкие меры и во всякое время шептал ему обо всем, что делалось в семейной жизни и на миру. Русалка умел избегнуть этой ненависти, потому что поступки свои скрывал под благовидною личиною усердия и необходимости и находил оправдания перед великодушием народа в изученной бедности, привете ко всякому и христианском смирении. Между тем приятель его, гордый, напыщенный, топтал в грязь общее мнение и хвастался своим ремеслом, которое приближало его к великому князю, милостям его и власти делать зло.

16