Хотел Антон перебить его, чтобы спросить подробнее о состоянии иноземцев на Руси; но книгопечатник не останавливался и продолжал печатать свои вести не хуже цилиндрического станка.
– Но я, кажется, отдалился от своего предмета. Возвратимся к хорошеньким женщинам: виноват, это моя слабая сторона, моя ахиллесовская пятка. Итак, я говорил о вдове Селиновой. Приятель, друг ее, как хотите назовите, не совсем ей верен. Удалец познакомился недавно… с кем бы, думали вы?.. с гречанкой Гайде, а Гайде – как бы вы думали? – ни более ни менее, как возлюбленная Андрея Палеолога, греческого царя и деспота морейского, шурина великого князя. Вот в какие сани русачок садится!.. Видите, тут надо почаще ощупывать свою голову, цела ли на плечах. Кстати заметить вам, русский и любит махать туда, где опаснее. Мы, немцы, рассчитываем и гадаем, как перепрыгнуть ров или яму, а он уж на том краю или сломал себе шею. Гайде, сказал я, гречанка, а я не сказал вам, как она хороша. Тьфу ты пропасть, где такие красотки родятся!.. (Глаза Варфоломея необыкновенно заблистали и запрыгали.) Подумаешь, прости господи, сам черт выливал ее в какой-нибудь дьявольской форме и всыпал ей в черные очи своего адского пламени. Так и мутят душу и гоняются за вами во сне. Прекрасна, дивно прекрасна! Однако ж я знаю одну московитянку, еще пригожей Гайды, – десяти гречанок не возьмешь за нее. И как бы вы думали, где б она жила? Здесь, в доме, в терему, над вашей головой. Дочка вашего хозяина! Ну, почтеннейший господин, у ней звезды вместо очей, щеки – пылающая заря, а губки… губки… (тут рассказчик стал в тупик, щелкал пальцами, хватал за воронку своего носа, но прибрать никак не мог чего-нибудь подобозначащего к губам красавицы; махнув рукой, он принялся описывать далее)… русой, шелковой косы ее, право, стало бы, чтоб вас, молодца, опутать, а ножки ее на один глоток… Слышите ли? тук-тук над вами… это она касается пола своими ножками… прислушайтесь, какое очарование!
Вздохнув, Варфоломей послал от своих выпуклых губок поцелуй наверх.
– А как зовут ее? – спросил, улыбаясь, Антон.
– Анастасия, если хотите нежнее, Настенька.
– Что ж? тут как?.. успехи есть?
– О, и подумать грех! До нее высоко, как до солнышка. Сказать про нее худое язык не поворотится. Горда и сурова, будто королева. Сердце Иоанна молодого и назначило было ей великокняжеское место, да судьбы расположили иначе…
Дверь распахнулась, и появление двух новых лиц подсекло рассказ цитерского вестовщика, который был не без занимательности для Эренштейна.
– Сам Фиоравенти Аристотель, – сказал переводчик и спешил встать с своего места.
Они были поэты, и их вымыслы были так возвышенны, что они сами страшились их и пали с трепетом пред своими творениями.
Н. Надеждин
– Антонио! милый Антонио! названый сын моего брата! какие боги занесли тебя сюда? – восклицал художник, обнимая приезжего.
Это был высокий мужчина пожилых лет; с головы его бежали в изобилии черные с проседью волосы; вдохновение блистало в глазах; на высоком челе, этом престоле ума, заметно было небольшое углубление – след перста божьего, когда он остановил его посреди творческой думы на помазаннике своем: доброта просвечивала во всех его чертах.
– Хорошо ли приехал? Здоров ли? Доволен ли своим жильем? Не надо ли чего? – Эти вопросы, один за другим, сыпались от излияния горячей, любящей души так скоро, что Антон не успевал отвечать на них. – Сколько лет не видал тебя! Я знавал тебя еще малюткою – вот ты был немного повыше моего… Андреа! – прибавил он, обратясь к своему сыну, который до сих пор неподвижно стоял у дверей и наблюдал в каком-то умилении, с каким-то восторгом свыше его лет, приятную сцену свидания своего отца с незнакомцем. Голубые, умные глаза его горели непостижимым участием к Эренштейну.
– Андреа, – продолжал художник, – что же ты стоишь как вкопанный? что же не обнимешь нашего Антонио? Он также мой сын – ты будешь ему меньшим братом.
И мальчик бросился с чувствами недетскими на грудь названого брата. Антон принял его в свои объятия и целовал в голову.
– Ты будешь любить меня, милый Андреа; не правда ли?
– Я уж люблю тебя, Антонио!
Между тем Аристотель дал знать маленькому чиновнику межеумочного разряда, чтобы он оставил их одних; присутствие нечистого создания расстроивало их союз. Это было немедленно исполнено с таким проворством и ловкостью, что Эренштейн не заметил, как он ускользнул. В этом случае и коротенькая ножка, вместо запятых, делала исполинские восклицания, боясь задержать своего повелителя.
– Письмо от моего второго отца, – сказал Антон, подавая его художнику, – в чаду ваших дружеских ласк, я едва не забыл отдать его.
Письмо было такого содержания: «Вот сын моего сердца; заступи меня у Антонио, любезный друг: сказал бы я просто, без всяких объяснений, посылая его к тебе. Но он так чудно поставлен на земле, его жизнь так чрезвычайна, что я, скрывая его под твое крыло, должен объяснить, чего ожидаю от тебя при этом случае. Дитя судьбы, юный, неопытный, такой же пламенный мечтатель, как и ты сам, в стране отдаленной, дикой, о которой имя только недавно дошло до нас, он уже по этим правам более другого имеет нужду в дружеских попечениях твоих и сильном покровительстве. Ты любишь меня, горячо сочувствуешь всему прекрасному и, конечно, полюбишь моего Антонио. Не хвалюсь его образованием: я его образователь. Не хвалю тебе возвышенности его ума: ты сам это увидишь. Сердце его чисто, сбереги, мой друг, тайник этот, в который могут глядеться ангелы. Боюсь только одного: душа его так распаляется при мысли о высоком, о благородном, что заставляет его пренебрегать собственною пользою, всеми выгодами жизни. Мне ли тебе говорить! Старайся охладить его кипучие порывы – тебе, который мечтами и сердцем такой же пламенный юноша! Помни, мой друг, месть моя отняла у него знатный род, богатства; один господь знает, чего не отнял я у него и что дал ему взамен, и вознагради за меня Антонио своей любовью, которая для него очень, очень дорога, дороже, нежели предполагать можешь.