Великий князь засмеялся и спросил малютку, что сделает он тогда с пленниками.
– Дам им свободу, чтобы они благословляли твое имя, – отвечал Андрюша.
– Изволь. Дать свободу и этим, – сказал Иван Васильевич, обратясь к Мамону, – и отправить их на покой в Вологду. Назначить им там хорошие кормы. Это делаю для сыновнина крестника.
Умное дитя ничего более не просило.
Художник и лекарь думали, что великий князь решился на этот великодушный поступок, поняв беседу их и убежденный красноречивою горестью Нордоулата, некогда его усердного слуги. Не изумился, однако ж, Аристотель, когда Иван Васильевич, отведя его в сторону, прибавил, так что он только мог слышать:
– Под стать замолвил о них Андрюша. Хан Золотой орды просит меня, через посла своего, отпусти-де я к нему Нордоулата. Ты, может статься, встретил давеча поганого еврея в хороминах моих. Вот этот еврей украл у посла ханского лист к Нордоулату и успел опять подкинуть его. Да я и без писаного листа смекнул тотчас лукавые замыслы. А приятель мой Менгли-Гирей лез было к волку в пасть. Трус! испугался угроз Золотой орды и от себя прислал просить меня, отпусти-де я к нему брата, с которым хочет заодно царствовать. Докажу ему, что он врет; самому после слюбится! Айдара зовет к себе король польский. Нордоулат умен, Айдар не таков, да все-таки опасен. Вороги мои хитро вздумали: среди белого дня в глазах лисеньки ставят для нее капкан. Покажу им хвост. Что мы за дураки! пять пальцев на руках счесть умеем… В Менгли-Гирее имею верного друга и, куда хочу, его посылаю. Посади, видишь, на его место позубастее да поумней. Вернее посажу их в Вологду, где они и грамотки от своих не получат и куда не заглянет лукавое око татарина. А все-таки слово Андрюше сдержу: в Вологде дадут им льготу.
Слова эти, переданные Антону, всего лучше объяснили, по какой причине содержатся братья Менгли-Гирея, союзника и друга Иоаннова, и нашли в сердце молодого человека извинение жестокой политике.
Новое отделение.
Тут великий князь стукнул посохом в решетку. На этот стук оглянулась старая женщина, усердно молившаяся на коленах. Она была в поношенной кике и в убрусе, бедном, но чистом, как свежий снег, в бедной ферязи – седые волосы выпадали в беспорядке, и между тем можно было тотчас угадать, что это не простая женщина. Черты ее были очень правильны; в мутных глазах отражались ум и какое-то суровое величие. Она гордо взглянула на великого князя.
– О ком молилась ты, Марфуша? – спросил великий князь.
– Вестимо, об умерших, – угрюмо отвечала она.
– О ком же именно, если дозволишь спросить?
– Спроси об этом, собачий сын, у моего детища, а твоего названого боярина, что ты зарезал у Новгорода, что ты залил кровью и засыпал попелом.
– О-го-го!.. Не забыла свою дурь, матушка, господыня великого Новгорода.
– Была-таки, голубчик.
При этом слове она встала.
– Не вздумаешь ли опять?
– Над чем?.. Я сказала, что молюсь об умерших. Твою Москву с ее лачугами можно два раза в год спалить дотла и два раза построить; татаре два века держали ее в неволе… чахла, чахла и все-таки осталась цела: променяла только одну неволю на другую. А господина Новгорода великого раз не стало, и не будет более великого Новгорода.
– Почем знать!..
– Подними-ка белокаменную в сотню лет.
– Подниму и в десяток.
– Ведь это не в сказке, где так же скоро делается, как и сказывается. Созови ганзейских купцов, которых ты распугал.
– А, торговка, купцов-то жаль тебе более самого Новгорода.
– От моего торга не беднел, а богател он.
– Брякну денежкой, так со всех концов света налетят торгаши на мои гроши.
– Собери именитых граждан, которых ты заточил по разным городам своим.
– Обманщики, плуты, бунтовщики, не стоят этого!
– Когда ж сила виновата!.. Найди живую воду для убитых тобой. Хоть бы ты и это все смог, воли, воли в Новгороде не будет, Иван Васильевич, и Новгороду никогда не подняться. Будет он жить, как зажженный пень, что ни горит-то, ни гаснет. Ведь и я еще живу в тюрьме.
– Окаянная воля и сгубила вас. Посмотрел бы, как повела б ты делом на моем месте.
– Ты свое дело сделал, великий князь московский, я – свое. Не насмехайся же надо мной, в моем заточении, при последних часах моих.
Марфа Борецкая кашлянула и побагровела; она прижала к губам конец убруса, но кровь пробила сквозь него, и Иоанн заметил то, что она хотела скрыть.
– Жаль мне тебя, Марфа, – сказал великий князь ласковым голосом.
– Зорок взгляд!.. Что? радостно?.. Накинь этот убрус на Новгород… Саван богатый!.. – усмехаясь, примолвила она.
– К ней! к ней!.. не могу… впустите меня к ней! – закричал Андрюша, обливаясь слезами.
На лице великого князя перемешались сожаление и досада. Он, однако ж, поднял крючок у двери и впустил к Борецкой сына Аристотелева.
Андрей целовал у ней руки. Борецкая ничего не говорила… она грустно покачала головой, и горячая слеза упала на лицо малютки.
– Спроси, сколько лет проживет она, – шепотом сказал великий князь Аристотелю.
– Много, много месяца три, а может быть, только до весенних вод, – отвечал Антон. – Ей не помогут никакие лекарства – кровь верный передовой смерти.
Ответ был передан Ивану Васильевичу так тихо, что Борецкая не могла его слышать; но она махнула рукой и твердо вымолвила:
– Я знала прежде его…
– Послушай, Марфа Исаковна, хочешь? Переведу тебя на свободу в другой город.
– В другой город?.. в другую сторону?.. Бог и без тебя позаботится.
– А я хотел было отправить тебя в Бежецкий верх.
– Правда, там была земля наша… Хоть бы умереть на родной земле!