– Мой друг говорит: у него крест в сердце.
– Не пойму, что-то мудрено для меня. Вот видишь, если все это правда, если он не связался с нечистою силой, наденет ли он мой тельник?
Глаза мальчика необыкновенно заблистали.
– Не люби меня, не пускай к себе на глаза, – сказал он, – если друг мой не наденет твоего креста и не будет носить его.
– Пожалуй… дам ему свой тельник… только смотри, Андрюша, голубчик мой… – Она не договорила; но он понял душою, что в ее словах был запрос о жизни и смерти.
Дрожащими руками, вся пылая, Анастасия скинула с себя тельник. Это был большой серебряный крест с грубым изображением на нем, чернью, распятого Спасителя; к нему привязана была и ладанка. Смотря боязливо на дверь, она надела его Андрюше на шею и спрятала глубоко на груди его. Все это старалась сделать так поспешно, как бы боялась одуматься; но пальцы ее путались в шелковом гайтане: гайтан с трудом отставал от них.
– Скажи ему, чтоб он крестился по-нашему, вставая от сна и на сон грядущий, – примолвила Анастасия. – Но… смотри, Андрюша, не выдай меня, не погуби… отцу не открой… побожись.
Она говорила только «отцу», уверенная, что крестник и без просьбы никому другому не скажет.
И Андрюша, дрожа, будто участник в преступлении, скрепил тайну, ему вверенную, самою ужасною клятвою, какую только знал.
– Может быть, – прибавил он, смутно понимая душевную тревогу своей крестной матери и желая ее и себя утешить, – может быть, Настя, мы введем его этим тельником в нашу веру. Господь знает, дар твой не будет ли у него на груди, когда будешь стоять с ним в церкви под венцом.
– Нет, Андрюша, не говори мне про венец… не для того это делаю… мне жаль только, что он басурман… хотела бы спасти его на том свете от смолы горячей…
– Ах, Настя, если не ему идти в рай, так кто же будет в нем?
Послышался кашель мамки. Заключившие тайный союз спешили оправиться от смущения и потом проститься. Андрюша обещал еще увидеться с крестною матерью до похода.
Когда он ушел, Анастасии стало на груди холодно, очень холодно, как будто кусок льду на ней лежал. Она погрузилась в страшные думы. В первый еще раз пришло ей на мысль трудность скрыть от мамки, что на ней нет тельника. Куда его девала? где могла потерять? Забывшись, она шептала про себя невнятные слова, потом шарила на себе крест и, не находя его, готова была хоть броситься в воду. Она променяла благословение матери на грех смертный; она продала себя сатане. Бедная! видно, доведена до этого чародейною силой!..
– Что с тобою, родная моя? – спрашивала ее мамка. – Ты вся горишь, ты, сидя, вздрагиваешь и говоришь сама с собою непонятные речи.
– Худо можется, мамушка, сама не знаю с чего.
– Не сглазил ли кто тебя? не нанесло ли ветром? Выпей-ка, душка, богоявленской водицы – немочь будто рукою снимет.
Анастасия послушалась своей мамки, с крестом и молитвою выпила воды, и стало ей как будто легче. Надолго ли?
Здесь место рассказать, как новое лицо пришло участвовать в драме нашего героя и, может быть, разыграть в ней одно из важнейших действий. Это был имперский рыцарь Николай Поппель, племянник и приемыш барона Эренштейна. Пригож, статен, ловок, самонадеян и горд, он имел все наружные достоинства и все блестящие пороки, чтобы понравиться придворному одинаких с ним свойств. Эренштейн, усыновляя его, угождал тем себе и императору, который оказывал особенную благосклонность Поппелю за путешествие в Московию, землю чудес, как этот рассказывал. Император благодарил барона за достойный выбор. После того смел ли барон, весь во власти честолюбия, думавший только о возвышении своем, допустить до себя и мысль, чтоб признанием сына-лекаря, отчужденного от него с малолетства, омрачить навеки фамильный щит свой, который он сам сочетал с щитом одной венчанной особы; смел ли открытием обмана раздражить своего повелителя? Сердце его очерствело в битвах за придворные венки, и голос природы не был ему слышен в хоре страстей, напевавших ему свои песни на один и тот же мотив. Казалось, все согласилось, чтобы в нем питать эту мелкую страсть и подавить малейшую искру совести, все – и двор, при котором он влек, со своими собратами, колесницу фортуны чрез развалины феодализма, и самый возничий этой колесницы. Двор погрязал в суетности, император малодушием своим дивил чужие земли и умел заставить своих подданных презирать себя. Этот император был Фридерик III, сильный средствами империи, но ничтожный своею особой. Помните, как он испугал было первосвященника римского, внезапно нагрянув к нему накануне праздника Рождества Христова; как вся эта проделка, заставившая Рим вооружиться, кончилась тем, что Фридерик целовал руки и ноги у папы, держал у него стремя, читал всенародно Евангелие в одежде церковного причетника и наконец уехал, осмеянный теми самыми, которые так испугались было его? Величие души и слабости государя сообщаются его двору и даже расходятся по массе народной: это давным-давно сказано и не раз повторено. Мудрено ли, что к характеру барона, слабому, шаткому, беспрестанно погруженному в омуте эгоизма и тщеславия, прилипла новая тина от порочной власти? Если он и думал иногда о сыне, так это для того только, чтобы не допустить вести об его плебейском существовании до ушей императора и придворных. К чести нашего времени, такие характеры кажутся нам уродливыми, но в XV веке и гораздо после еще они были не редки.
Слыша о любви Антона к науке, слыша о привязанности к нему врача Фиоравенти, барон радовался тому и другому: то и другое должно было разрушить навсегда унизительную связь с отчужденным. Самоотверженная любовь баронессы к сыну не пугала ее супруга: с этой стороны он был обеспечен клятвою Амалии, что она не посмеет открыть происхождение Антона и искать правам его законного утверждения. На этом условии позволено ей было видеться с сыном в бедном богемском замке. После свидания с ним она попытала еще тронуть жестокосердого отца. Но, не успев в этом и раздражив мужа только своею настойчивостью до того, что он начал еще грубее поступать с нею, она удалилась в свой богемский замок. Там заключила себя, как в монастыре, проводя дни в молитвах о благополучии любимца своего. Выбор Поппеля в наследники их имени и состояния жестоко огорчил было ее; но вести из Московии через соотечественников жида Захария, верного в выполнении своей благодарности, вести о милостях тамошнего царя к Антону, о почестях и богатстве, которые его ожидают, утешили бедную мать. С этого времени все мысли ее и чувства обратились на восток. Московия сделалась для нее дороже ее отечества: страну эту, которую доселе почитала варварскою, начала она представлять себе каким-то эдемом – одно имя ее приводило ее в сладкий трепет; все слухи о ней собирала она с жадностию, отыскивая в них хоть малейший след милого сына. Там хорошо ему без баронства, там нечего ему опасаться. Почему ж Антону и не остаться в Московии? По первому призыву его и она решится ехать в эту землю, которую уже передвинула сердцем ближе к себе: там и смерть будет сладка в глазах того, кем теперь жизнь только и дорога.