Все это говорил Антон, прерывая речь то поцелуями дорогому миссионеру, то вынимая из груди крест и прижимая его к губам своим. Малютка в первый раз видел друга своего в таком тревожном состоянии: губы его судорожно произносили слова, глаза горели каким-то исступлением, щеки пылали. Этой душевной тревоги испугался Андрюша; он каялся уже, что, исполнив поручение крестной матери, лишил, может статься, их обоих спокойствия и здоровья. Как мог, старался он успокоить своего друга, обещаясь ему сделать все, что он желал. Но докучливые свидетели помешали ему в тот же день переговорить с Анастасией о великой тайне их.
Опасения Антона были пророческие; гроза вскоре скопилась над головою очарованной девушки.
В полночь старая мамка осторожно встала и посмотрела, каково спит ее питомица. Бедная вся горела, лебединая грудь ее тяжко подымалась. Мамка хотела прикрыть ее куньим одеяльцем. Смотрит ястребиными глазами – ахти, мать пресвятая богородица! тельника-то на ней нет. Едва не вскрикнула старуха. «Господи, господи, куда ж девался тельник!» Искать кругом – нет. Может статься, оборвался гайтан и он лежит у голубушки под изголовьицем. Ждать-пождать утра. Мамка целую ночь не смыкала глаз. Наутро искала тельника на кровати, под кроватью – не видать. Стала замечать, не спохватится ли Анастасия Васильевна. Нет, ни словечка об этом. Только, одеваясь, дитя боярское в смущении закрывало от нее грудь свою. Мамка осмелилась спросить о тельнике: Анастасия зарыдала и наконец, на все увещания, обеты и клятвы не говорить отцу, сказала, что, вероятно, потеряла крест, гуляя на днях в саду, что искала и не могла найти. С какими муками могло сравниться состояние Анастасии при этом случае! Да и мамке было нелегко. Сказать боярину – поставят ей в вину, что не видала, как тельник пропал; не сказать – голову снести. Сказать и не сказать, – на этом старуха едва не рехнулась. Кончилось тем, что, убоясь огорчить свою питомицу и в надежде отыскать пропажу, она утаила беду от боярина, грозного и неумолимого в подобных случаях.
Едва не забыл я сказать, что в этот самый день рыцарь Поппель приходил к Аристотелю жаловаться на дерзость лекаря, порученного, как он слышал, вниманию художника.
– Он сделал должное, – отвечал художник.
– Жидок! ослушаться посла императорского! – вскричал заносчивый Поппель.
– Клевета, недостойная простого мужа, не только сановника государственного! Уберегите ее для бывшего книгопечатника Бартоломея. Один глупец поверит ей.
– По крайней мере цирюльник!
– Скажи вернее – врач при дворе московского государя! Знай, воспитанник брата моего такой же благородной крови, как и ты, и имеет равные с тобою права на уважение.
– Разве потому, что баронится! Не хочешь ли, господин художник, вывесть его в настоящие бароны?
– Легче всего. Стоит ему только потребовать, что ему принадлежит.
– Право?.. И, конечно, в бароны Эренштейны.
– Во что он есть, без сомнения.
– Московская новость! По крайней мере, ее не знают при дворе моего государя.
– Если нужно будет, и там ее узнают как древнее, кровное право.
Поппель горячился более и более и задыхался от гнева; художник говорил с приличным хладнокровием и твердостью.
– Знаешь ли ты сам, что это право мое и я готов защищать его мечом?
– На этот раз меч рыцаря переломится о закон и слово императора.
– Именем его величества я потребую от тебя объяснений твоим загадкам.
– Дам их, когда сочту нужным! Уважаю твоего государя наравне с другими венценосцами, но не подчиняюсь его власти. Я гражданин Венеции и здесь под сильною защитой русского государя, Иоанна, именем Третьего.
– Мой меч заставит тебя объясниться.
Аристотель засмеялся:
– И сейчас, если имеешь хоть искру благородства.
Поппель схватился за рукоять меча.
– Потише, молодой человек, – сказал с важностью художник, положа свою руку на плечо рыцаря, – умерь свою горячность: она ничего не поможет твоему делу. Не заставь думать, что орудие чести в твоих руках только опасная игрушка в руках ребенка и что император немецкий нарядил ко двору московскому представлять свое лицо не разумного мужа, а задорного мальчика. Образумься, господин рыцарь! Взгляни на мои седины; по летам моим я мог бы быть отцом тебе, а ты зовешь меня на безумную драку. Какая слава могучею рукой юноши сразиться с хилой рукою старика! Будет чем похвалиться!.. И в моем доме! Не назовут ли нас обоих безумными? Поверь, я не обнажу меча; ты можешь напасть на безоружного и променять имя рыцаря на имя разбойника. Что я не трус, скажут тебе государь московский и лучшие воеводы его. И потому советую тебе употребить свое оружие и свой пыл на лучшее дело и искать более равной битвы. Еще прибавлю тебе, господин рыцарь: насилие, каково бы оно ни было, ускорит только нарушение прав, которыми ты незаконно награжден. Будь благоразумен и не горячись: может быть, сама судьба поможет тебе назло справедливости.
Сказав это, Аристотель просил рыцаря оставить его и не отвлекать от важного дела, порученного ему великим князем, в противном случае хотел позвать из сеней приставов, имевших надзор за послом.
Рыцарь Поппель был заносчив, а не храбр; у таких людей не бывает истинной храбрости: он выказывал только ее формы, которые могут обманывать одну неопытность. «Как хорошо сложен этот мужчина!» – говорят, любуясь прекрасными формами иного денди на склоне лет. «Вата, сударь, одна вата и искусство, более ничего!» – скажет вам его слуга и разоблачит перед вами этого поддельного Антиноя. Такова была и храбрость Поппеля. Пристыженный, с добрым уроком и мутною идеей о сопернике, который готовился оспоривать права его на наследство знатного имени и богатого состояния, вышел он от художника. Но и тут не хотел признаться в победе над ним. Подняв гордо носик, как утлая ладья, брошенная могучим валом на берег, он запел в дверях веселую песенку: