– Слово Иоанна?.. – воскликнул Аристотель и зарыдал, как ребенок.
– То, что я говорил тебе, до сих пор говорил твоему рассудку. Теперь обращаюсь к твоему сердцу. Отказываясь строить храм Пречистой, не отнимаешь ли у ней один из алтарей ее? Там, где бы ей поклонялись тысячи, где приносили бы ей достойную жертву, ты оставляешь место запустения, беспорядка, нечистоты? Куда девалось чувство христианского смирения?.. О, друг мой, что сделал ты с чувством благочестия, которое тебя всегда отличало?
Эти слова обдали художника невыразимым ужасом.
– Да, я обезумел! – воскликнул он, – воображение затмило мне рассудок, самолюбие погубило во мне все доброе, все святое; не храм господу хотел я строить, а себе, не пречистой – хотел в нем себе поклонения!.. Хуже, чем язычник! Я уподобился израильтянам, ведавшим истинного бога и падавшим перед золотым тельцом. Ты образумил меня, юный, но рассудительный друг! Да, я принесу смиренную жертву, но не великому князю, не русскому народу, а матери божьей. Ей даю обет построить храм, дом божий, как мне приказывают строить, а не такой, какой хотело бы создать мое самолюбие (художник перекрестился). Взгляни, пречистая, милосердым оком на сокрушение моей воли и призри на меня, униженного грешника, с высоты своей.
C трепетом святого восторга он схватил чертежи свои и изорвал их в мелкие лоскуты, потом, рыдая, пал перед иконою божьей матери. Долго лежал он на полу, и, когда поднялся, лицо его, казалось, просияло. Он обнимал своего молодого друга, целовал с нежностью сына, как человек, пришедший домой из дальнего, трудного путешествия. Перелом был силен, но он совершен. Голос веры сделал то, чего не могла сделать ни грозная власть князей, ни сила дружбы, ни убеждения рассудка.
– Теперь, – сказал Аристотель, с твердостью обратясь к лекарю, – иди к великому князю и скажи ему, что я, не цепей убоясь, а исполняя обет пречистой, завтра ж начну строить дом божий, по образцу владимирского.
Известие об излечении Аристотеля от родимца, как русские называли его припадок, обрадовало Ивана Васильевича. Он боялся, чтобы его розмысл и церковный строитель не сошел с ума; добро б еще, когда бы не имели более в нем нужды! Может статься, и в самом деле художник был из числа тех гениальных безумцев, которых надо бы запереть вместе с Тассом и Бетговеном в желтый дом. Но, заметьте, тогда не было домов для призрения умалишенных. Радость свою не мог скрыть Иван Васильевич, благодарил несколько раз лекаря и дал ему слово, когда Аристотель выстроит церковь под Успенье так, как ему, великому князю, хочется, пожертвовать любимым местом за городом и своею казною под новую церковь, которую может палатный мастер созидать по-своему, лишь бы уменьшил размеры чертежа.
На другой день, с приличными духовными обрядами, заложен первый камень под основание Успенской соборной церкви. Вслед за тем начал Аристотель и строить ее по образцу владимирской. С удовольствием заметил он, что тип ее находится в Венеции, именно церковь святого Марка. Но перелом, сделанный в нем победою религиозной воли над славолюбием и лучшими его надеждами, был так силен, что положил его на болезненный одр, с которого нелегко подняли его пособия врача и друга и любовь сына.
В таких обстоятельствах мог ли Антон упомянуть ему о своих надеждах? А кого ж ближе было ему выбрать в сваты, как не Аристотеля?.. Выздоровление художника должно было решить его участь.
В Москве и в деревнях кругом необыкновенная тревога. Недельщики, боярские дети ездят с утра до ночи и выбивают народ. Русский мужичок всею радостью рад глазеть по целым дням хоть и на то, чего не понимает, лишь бы не работать, а тут еще и палкой выгоняют в город на целые сутки праздности. Валят тысячи со всех концов, и все они налягут на сердце Москвы: душно будет ей, родимой! Из этого-то народа хотят выставить декорацию московской силы.
И в дворе великокняжеском не меньшая суета. На следующий день прием цесарского посла. В русском царе, как начинал величать себя Иван Васильевич, возникало уж чувство достоинства, собственного и народного, и потому в сношениях с послом императора, заносчивым и взыскательным, дворчане великого князя торговались за малейшее преимущество. Несколько дней сряду бояре ездили в посольский двор для переговоров о встрече, проводах, сидении, вставании, целовании руки, о числе поклонов, об одном шаге вперед или назад и едва ли не о чихании. Выведали, что Поппель будет говорить, и приняли свои меры для приличного ответа. Поппель требовал, чтобы великий князь беседовал с ним наедине, – в этом отказано. Наконец, когда все улажено с обеих сторон, назначен день приема.
Умы или, сказать лучше, воображение народа занято блестящим приемом послов как бы праздником. Но под щитом церемониальных сует устроитель Руси готовил себе новое завоевание. Он приобретал целую область без меча, без союзов и переговоров.
У него был гость из Углича, брат его родной, Андрей Васильевич старший. Гостю обрадовались, на радушие не были скупы. Лишь только приехал он, провел весь вечер у великого князя в беседах искренних и веселых. Он ожидал невзгоды за то, что не прислал Москве вспомогательной дружины против ордынских царей. Ничуть не бывало: никогда еще так дружелюбно не принимали его, никогда так задушевно не беседовали с ним. На другой день зван он с своими боярами обедать. Иван Васильевич встречает его, сажает на почетное место, рассыпает перед ним ласки, ограненные так искусно под блеск дружбы, что угличский князь принимает их за настоящие самоцветы. В глазах, в речи хозяина не видно и тени лукавства; он не изменяет себе до конца. Эта игра играется в западной избе, которая, вероятно, так названа потому, что обращена лицом к вечеру, но отныне должна называться западней. Пора было захлопнуть в ней неосторожную жертву. Иван Васильевич выходит в повалушу и не возвращается более. Время обедать. Званых на пир не замедлили угостить на славу. В столовой гридне все дворчане Андрея Васильевича забраты под стражу. Ничего не подозревая, ждет он, чтобы пришли его в столы звать. И пришли бояре московские. Один из них хочет что-то передать ему и не может: слезы мешают говорить. Наконец, прерываемый ими не раз, он сказал: